Святитель Иоанн (Максимович), архиепископ Шанхайский и Сан-Францисский.
1 Июл, 2015
Святитель Иоанн (Максимович), архиепископ Шанхайский и Сан-Францисский.
День памяти: 19 июня (2 июля)
Родился в дворянской семье в 1896 году, окончил в 1914 году Полтавский кадетский корпус, а через четыре года юридический факультет Харьковского Университета. Эмигрировал в Югославию, где окончил в 1925 году богословский факультет Белградского университета.
Через год был пострижен в монахи, несколько лет преподавал Закон Божий в сербской гимназии в городе Великая Кикинда. В 1929 году становится священником. Пишет ряд богословских работ, в том числе и «Учение о Софии – Премудрости Божией», где полемизировал с софиологией о. Сергия Булгакова.
3 июня 1934 года становится епископом Шанхайским, где прославился как благотворитель, организовавший приют для сирот и детей нищих, посещал заключенных и больных. В 1946 году становится архиепископом всех прихожан РПЦЗ в Китае, до победы там коммунистических войск. Тогда он был эвакуирован со своими прихожанами на Филиппины, а затем в США.
Тем не менее, с 1951 года окормляет западноевропейскую епархию РПЦЗ и только в 1962 году переезжает в Америку, где становится архиепископом Западно-Американским и Сан-Францисским. Скончался 2 июля во время молитвы в своей келье во время своего посещения Свято-Николаевского прихода в Сиэтле.
После прихода к власти коммунистов он вместе со своей паствой покидает страну. В 1951–1962 гг. Владыка служит на Западно-Европейской кафедре, а с 1962 г. и до кончины – на Западно-Американской. Сопровождавшие Владыку Иоанна в его земном служении чудотворения и исцеления не прекратились и после его блаженной кончины. В июне 1994 г. на радость всем христианам Архиерейский Собор Русской Зарубежной Церкви прославил Владыку Иоанна в лике святых.
Материализм пред судом бытия и сознания. Антропологический очерк.
Глава I
Сопровождая туристов по бывшему храму, а ныне «Музею религии и атеизма», «показывая атеизм», гиды несут о религии невесть что. Встает вопрос: что чем тут «определяется»? «Бытие» ли этого гида определяется его «сознанием», или его «сознание» бытием? Вернее сказать, что его бытие и сознание одинаково определяются небытием. Да, небытие (призрачное бытие) тоже способно «определять сознание» человека, как и божественное Бытие. «Кто не собирает со Мною, тот расточает». Кто не живет истинным Бытием, проваливается в ложное, растворяется в призрачном. Растворение в призраках, — путь людей, избравших абстрактное и фантасмагорическое понятие материи, как изначального бытия, откуда всё происходит, и откуда будто бы рождается человеческое сознание.
Разные люди смотрят на одно и то же явление, а видят разное. Глядя на дерево, садовник хочет его окопать, ботаник — исследовать, хозяин дерева думает о его плодах, художник созерцает его эстетически, а прохожий думает о тени, которую даст ему дерево; ребенок играет под деревом, а мистик созерцает в дереве символ Жизни, Христа, Логос мира и видит в ветвях его, листьях и плодах, — единство человечества в Боге.
На все предметы мира и его явления можно смотреть из разной аксиологической и пневматологической глубины. Иные смотрят лишь на костюм встретившегося им человека («по одежке» расценивая его), другие смотрят на лицо человеческое, третьи интересуются социальным, имущественным положением человека, а четвертым интересен лишь духовный его облик… По мере нашей собственной глубинны, мы открываем глубину мира окружающего нас.
Материалист этого не видит, в это не верит. Он «партийно» подходит к человеку, он a priori избирает себе материю, как свое и мировое «изначальное бытие». Вот, не было печали, — избирают люди себе такую праматерь. И не бывает им горестно сознавать, что они из материи произошли и ею оканчиваются. Таким обедненным, обесцененным «бытием» материалист определяет свое бытие и сознание. Но сознание человеческое выше безличной материи и не может определяться верчением безличного вещества.
Пушкинский, первый курс Лицея. Люди одного социального круга, класса, воспитания и схожих экономических условий. Но — несходство в их судьбах, различие в их убеждениях, разность их призваний — Пушкин, Горчаков, Матюшкин, Пущин, Кюхельбекер, Дельвиг. Неповторимое, личное сознание, нрав- ственно-свободная воля каждого человека определяют его жизненный путь и неповторимость его лица, гораздо более, чем материальные условия жизни, классовые условности и экономические предпосылки. Маркс и Энгельс не были пролетариями, они принадлежали к меркантильному буржуазному, «Западному» обществу 19-го века; Ленин был русским дворянином. Откуда же явился у них пафос пролетариата? Каким путем они стали возвестителями идеи пролетарского единства и мессианства? И почему один бедный русский северянин оставался всю жизнь архангельским рыбаком, другой делался Ломоносовым, третий чудотворцем-молитвенником отцом Иоанном Кронштадтским, а из четвертого (подобного им всем — экономически) получался только портовый гуляка? … По каким законам материя тут определяла, действовала, фантазировала? Глубина жизни человеческой определяется, в своих основах, не одними внешними, физическими и экономическими условиями, но прежде всего нравственным личным выбором сознания. Тут онтологический корень человека: человек есть личность, домогающаяся глубины и цели жизни.
Мы видим, что этот важный, всеопределяющий момент, материалистами отрицается только теоретически; практически он вполне принимается в их личной, социальной и государственной жизни. Бытие, и для них есть, прежде всего, бытие личное, рождающееся из нравственной ответственности человека, из глубины его свободы, и рождающее нравственную ответственность человека. Таково высшее антропологическое измерение. Если бы материалисты не признавали того, что существует личный, духовный, нравственный мир в человеке, они не могли бы никого ни судить, ни обвинять, ни награждать. Ответственность за человеческое добро, или зло, за «партийность», или «антипартийность», надо было бы возлагать тогда только на «материю» и «экономику».
Читать далее
Но материалисты не делают этого вывода, они признают духовную ответственность личности и (в силу этого) юридическую вменяемость каждого нормального человека. Иначе сказать, они, материалисты вполне признают свободную душу, личность, способную нравственно выбирать свой путь, свои критерии и оценки. Сами по себе (вне личности человека) экономика и материя и для материалистов не имеют значения. И они, якобы не признающие личного духа, как определяющего начала в человеке, оказывается вполне верят и в личный дух и в нравственные категории: «героизм», «долг», правда», «справедливость», «свобода от эксплуатации», — все это у них на устах. Как же мертвый «базис» рождает такую замечательную и столь разнообразную нравственную надстройку в человеке? Материализм и не пытается объяснять такое чудо. Если духовные основы бытия признаются материализмом только «надстройкой» над бытием, а не самим бытием в человеке, то как же этой надстройке они, материалисты придают такое исключительное и личное значение в государственной, в общественной и в частной жизни? Мы видим, что материалисты практически вполне признают личную душу в человеке и крепко верят в нее. Оттого они так славят одних людей, награждая их орденами, знатностью, титулами героев, а других бранят, прорабатывают, унижают, осуждают и убивают за инако-мыслие, инако-волие… Это же мы видим и в отношении негативно-нравственных категорий, таких как «преступление», «измена», «ложь», «правда», «эксплуатация». Материалисты признают эти чисто-религиозные, бытийственные категории в жизни, а основу этих категорий, религиозно-этическую природу человека, они отрицают, как и существование личной души человека, где эти нравственные возможности и силы только и могут раскрываться. Не в протоплазму же эти духовные ценности прячутся? Религиозно-нравственные оценки заполняют личную и общественную жизнь материалистов, не менее, чем жизнь верующих в Бога, так как нравственные понятия не отделимы от человека. Человек от них никуда не может уйти. Но, в то время как религиозное сознание открыто, честно, правдиво, логично утверждает и культивирует эти ценности, материализм ими пользуется «контрабандно». А, чтобы оправдаться, пускается в диалектику. Но, несомненно, тот, кто воспринимает бытие только биологически или экономически, извращает и обедняет человека, убивает его дух. И удивительно упорство людей, отрицающих жизнь свободного, личного нравственного духа в человеке. Упорство это идет от доктринерской веры в материю и желания строить жизнь вне нравственных основ. Это и есть разрушение человека. Это демоническая борьба с Богом, как следствие омрачения человеческого духа. Уходя от нравственного абсолюта, человек думает, что в состоянии уйти от божественного мира и спрятаться от Суда Высшей Правды. Психологически, отрицание Божественного Бытия, есть боязнь его и нежелание, чтобы оно было. Светобоязнь в человеке такая же ненормальность, как водобоязнь в животном. Человек, прячущий голову в песок «материи», напрасно надеется, что этим он избавлен от встречи с бессмертным миром истины. Человек сопряжен с материальностью; мера ее необходима в мире даже для самого откровения истины в человеке. Оттого религия есть и оправдание высшего смысла материи. Истина воплощается в человеке, во всех предметах мира, его законах, символах, словах и звуках. И нельзя даже говорить о законах науки и законе мироздания, если не признавать в самом понятии закона нравственный и метафизический смысл. Глава II Способны ли мы составить таблицу, на подобие химической Менделеевской, с указанием, как и в каких случаях данное наше бытие должно определить мысли, чувства и действия нашего сознания? Невозможность составления такой таблицы показывает, что человек есть нравственно свободная личность, а не химический агрегат материи, дающий всегда одну и ту же реакцию в определенных условиях. Закон свободы, по которому бытие дворян-помещиков декабристов определило их сознание в сторону революции, в то время, как сознание многих их крепостных опровергало свою «экономическую базу» в противоположном направлении. Достоевский в «Записках из подполья», выразил эту последнюю свободу человеческого духа думать, чувствовать, желать, действовать — независимо от всяких экономических и внешних условий. Свобода духа определяет сознание человека. Человек всегда внутренно свободен любить нравственный свет, критиковать себя в этом свете, или развязывать свое зло, диктаторски навязывать его другим. Человек всегда свободен одобрить внутреннее какое-либо свое чувство, или осудить; он свободен принять пришедшую к нему мысль, или отвергнуть ее. Мы не всегда, люди, способны сразу победить в себе то зло, которое осуждаем, но всегда мы способны его увидеть, обличить, осудить, не согласиться с ним. Этим велик, безмерен человек. И здесь кончается влияние на него экономики и партийности, начинается жизнь его нравственного сознания, открывающего сущность человека. К такой свободе духа призван человек. В ней начинается (ив великой силе иногда приходит) то Царство Божие, которое открыто нашей грешной человеческой воле Спасителем, реально освобождающим нас от рабства тупым силам экономики и партийности, косным силам биологической природы и энергиям демонической воли. Полное отрешение от тела, от «экономики», для живущих на земле невозможно. И даже грешно. Но и совершенное погружение в инстинкты тела и экономику, тоже невозможно для нас, людей. Такого всецелого «погружения в материю» не может осуществить и материалист. Люди соединены с областью духа и, если они не поднимаются в мир светлый, то низвергаются в тьму духовную, хотя бы им и казалось, что они стоят на твердой почве науки. У идеологов и практиков «научного материализма» мы ясно видим все элементы идейного (то есть, духовного) мира, хотя он открыт у них, главным образом, в сторону тьмы, не света. Они создают идеологию, стараются мыслить идейно и в соответствии с законами логики (Логоса). Действуют разумом и сердцем на разум и сердца других людей, они оперируют возвышенными, духовными (несомненно, божественными) понятиями добра, пытаются защищать ценности справедливости, свободы, правды, братства, равенства, жертвенности, общей пользы, героизма и бескорыстия. Эти категории нравственные мало что имеют общего с функциями желудка, родовых желез, или с чувственными интересами «особи», или коллектива «особей». Иная важная сторона этой темы — несоответствие самой материи материалистическому о ней у гению, тем понятиям, которые до сих пор еще в ходу у материалистов. Мировоззрения материалистов сложились под влиянием старых понятий о материи. Материалистическая мысль хотела бы, но не может выйти из этого своего тупика: достаточно просмотреть статьи московского журнала «Вопросы философии». Жизнь призвана вести человека к возвышению, утончению и одухотворению. И, только по мере просветления, она обретает высшую ценность. Тут и лежит вся задача культуры, как нравственного преображения жизни. Не только человек, — вся природа определена к этому процессу спасения в человеке. Оттого, даже в материи, человек ценит все наиболее «тонкое», близкое к духовному миру. Как бы, сама материя ищет в своей вершине, в человеке, свое утончение, одухотворение, спасение от грубой «материальности», той «тьмы внешней» (Мф. 25:30), куда отбрасывает человека в всю природу тяжелое, непросветленное материалистическое сознание. В слове, в музыке, в гармонии, в линиях и красках (даже — в стакане вина) человек ищет возможной «тонкости», высшего качества вещей. Таково начало духоведения. Красота, правда, мудрость замыслов, сила искания и достижения добра, мира сердца, для многих, гораздо большая реальность, чем факты материального прикосновения, экономических расчетов, и физического принуждения. Человек может быть порабощен экономикой, условиями физической государственной и политической жизни, недостатком здоровья и т.д., но стать убежденным и увлеченным, стать чему-то доверяющим, во что-то верующим, что-то любящим, он может лишь вследствие таинственного процесса своей встречи с миром высшим. «Бытие бытию рознь». Бытие может быть паразитарным, безличным, стандартным, даже вампирическим; и бытие может быть неповторимо-личным, жертвенным, преображающим, воскрешающим. Есть бытие скрипучее и есть певучее, есть целительное бытие и есть болезнетворное. «Зло» и «добро» декретируют не политические партии. Зло и добро есть явление самого качества человека. Существует не только физически или психологически разное, но и пневматологигески-различное бытие. Есть бытие Сократа, Моцарта, Паскаля, Пирогова, Пророка Исайи, Апостола Павла, Иоанна Златоуста, преподобного Серафима… И есть бытие Герострата, Нерона, Иуды, графа Калиостро, «Дюссельдорфского вампира» (не будем говорить о современниках). Одинаковая «экономическая база» никак не могла сделать из натурально и экономически схожих немцев одного Дюссельдорфским вампиром, а другого поэтом Моргенштерном. Своей личной, свободной волей (даже иногда не понимая этого) человек всегда выбирает себе то именно духовное сознание, в котором хочет жить. Мы сами себе выбираем рай или ад. Это есть наше внутреннее состояние, которое перейдет с нами в вечность. И человеческий выбор ценностей жизни не зависит от условий экономического бытия. Никакая «экономическая база» не влияет на мать, ночи напролет сидящую около своего больного ребенка. Никакая «экономическая база» не толкает того, кто бросается в реку спасать незнакомого человека. Марксистская «экономическая база» не совершает сознательного подвига отдания своей жизни за свою веру, за другого человека, за отечество, или, хотя бы, за торжество материалистических идей. И не «экономическая база» несет вдохновение поэту, художнику, движет гением, подвигом ученого, жертвенностью человека. Материалисты, конечно, практически признают неповторимую человеческую личность и свободу нравственного ее определения. У них в ходу понятия «вины» или «заслуги», «подвига» человека. Последователи диамата награждают человека за лучший, с их точки зрения, выбор бытия — сознанием: дают ордена, премии, индивидуальные пакеты, персональные дачи, почетные звания, возвышение в герои труда, науки, войны. Если бы у человека не было личной свободы выбщат (и — лучшим образом осуществлять) свое собственное бытие и сознание, каждое мгновенье жизни, какая могла бы идти речь о его «подвигах», «заслугах» и — наградах? Если бы человек своей жизнью и подвигом был обязан только «экономической базе», надо было бы награждать эту «базу», в честь ее именовать города и улицы, ей ставить памятники… И награждая (а иногда и кощунственно славя человеческую личность, или коллектив), материалисты, конечно, исповедуют свободный дух человека. Так материализм себя опровергает, входя в жизнь. Таков последний завиток его диалектики.
Епископ Василий (Родзянко)
О владыке Иоанне.
Святых так много и сейчас ходит по земле Русской, и сейчас есть мученики, которые недобиты были злобными мучителями, — они и сейчас ещё ходят по земле, и светится свет мученический в очах их. Иногда это мученичество бесконечное, не обязательно обрывающееся страшным убиением, а это медленное умирание в течение всей жизни. Вот эти пастыри, которых встречаешь сейчас на Руси в Русской Церкви — в храмах и вне храмов, вот видишь батюшку, который спешит в больницу со Святыми Дарами, для того чтобы утешить умирающего, для того чтобы приготовить его к Царству Божию. Ведь что это значит — приготовить к Царству Божию? Какая огромная ответственность лежит на этом пастыре, мученике, потому что он каждый час, каждую минуту свою, каждый вздох свой отдаёт тем, кому он нужен. Вот таким был тот, которого я не могу забыть, который дал мне жизнь, который выхватил меня из ужасов мира сего и направил по пути, предназначенному Христом Спасителем, по Его плану, — несмотря на всё недостоинство…
Да, познакомился я с административно-командной системой очень рано в моей жизни. Потом встречался с ней и во время войны, и после войны, с разными — и гитлеровской, и противоположной. Но уже была, знаете, — прививка детская. Знаете, как прививались вакцины, — так вот у меня была хорошая прививка… Но тем не менее всё это могло кончиться очень и очень печально, если бы Господь не устроил так, что на пути моём оказался отец Иоанн. Это было, когда уже меня поместили в гимназию, в среднюю школу нашу в Белграде. И поскольку родители мои оставались в деревне, где отец вёл хозяйство в поместье, которое Сербское государство секвестировало от венгерского магната, бежавшего во время Первой мировой войны, то поэтому меня поместили в интернат, и мы, в отличие от приходящих, в гимназии назывались интернатчики. Но этот интернат был, конечно, для меня, с этим уже установившимся во мне комплексом в моей душе, нелёгким местом. И это было заметно. Заметил, вероятно, это и отец Иоанн. Потому что первый раз в жизни увидел я человека с добрыми-добрыми глазами, большого ребёнка. Он был ещё моложе меня с этой точки зрения, меньшим ребёнком. И сразу с ним установился общий детский язык, хотя он уже был, конечно, не просто ребёнком. Он был тем, о котором сказал Спаситель: «Если не обратитесь и не станете как дети, то не войдете в Царство Небесное» [Мф. 18, З]. «Таковых бо есть Царствие Божие» (Мк. 10:14).
И он взял в свои руки всю мою жизнь, с первого этого блаженного святого момента и вплоть до самого последнего, когда он после своей кончины вдруг пришёл ко мне. Не знаю, было ли это во сне, или в полусне, или наяву, но я только помню, как ранним утром — было это в Лондоне, я был уже священником, молодым ещё тогда, — вдруг он … кто-то ударил меня в бок, довольно решительно. Я проснулся или вскинулся — сам не знаю. И вижу: стоит Владыка — тогда уж он был владыка Иоанн, смотрит на меня теми же добрыми глазами, но строго говорит мне: «Вставай, иди служить Литургию, сразу же!» Я вскочил, и пошёл, и служил Литургию, один, в своей Крестовой маленькой домовой церковке — так, как он всю свою жизнь служил. Он каждый день служил Литургию, начиная её всегда один. Но всегда, почти что всегда, кто-нибудь приходил на эту его Литургию. А если никто не приходил, то, как он сам говорил, Ангелы были и святые были. И во всяком случае, Литургия никогда не была в одиночестве — она не может быть в одиночестве. Литургия была его жизнь — он жил ею, он жил в ней. Она была его покровом.
Вообще, наша жизнь шла таким образом, что мы встречались, когда вот, так ещё в самом начале, он ожидал своих каких-то бумаг, когда его переводили из одного места в другое в Белграде, — и вот тогда, это в детстве ещё, когда он нас собирал вокруг себя, и было в этом что-то удивительное. И вот тогда, когда он нам как детям рассказывал всё что мог: из Священного Писания, Церковного предания, святых отцов -всё это говорил на таком детском языке, что мы всё понимали. И не только из житий святых, но иногда и просто из жизни. И всегда это было очень интересно, хотя он не был оратором, и говорил он невнятно, и надо было хорошо прислушаться, чтобы понять, какое слово вылетело из его уст. Но он вообще был такой — совершенно особый. Было в нём нечто блаженное — он действительно был юродивый, юродивый. Но в очень хорошем смысле этого слова — простой-простой такой, непосредственный. И если скажет, то скажет. И так вот мы встречались, когда Господь давал нам встретиться. Очень скоро его сделали епископом Шанхайским в городе Шанхае. Это была Заграничная, Зарубежная Русская Церковь, которая имела свои приходы, храмы, епархии буквально по всему миру. После того, как он оказался там, только редко-редко письма от него приходили. Когда он узнал, что я собрался жениться, он написал очень трогательное пастырское письмо о том, что это такое и какой это путь.
Читать далее
А следующая наша встреча была уже после войны. Я был, в общем, на сербском приходе, ни один мой прихожанин никуда не уезжал, потому что это была их родина, это была их деревня, они тут жили. И для них, парадоксально, приход Советской армии — тогда она ещё называлась Красной армией — был освобождением, и действительно было освобождение от завоевавших их, оккупировавших и чинивших невероятные злодеяния над ними немцев. Ну как же мог пастырь покинуть такую паству. Конечно, условия были разные для эмиграциии русской белой и для вот этих простых крестьян сербских. Но уж если я был пастырем этой паствы, то я должен был с нею остаться. И помню, как читал Евангелие — как раз то место, где говорится: «А наемник видит волка грядуща, и бегает, и приидет волк и распудит овцы. А пастырь добрый не бежит, а отдаст жизнь свою за овец своих» (Ин. 10:11—12). Для меня это был очень острый вопрос. Я прекрасно знал, что Сербская Церковь уже установила евхаристическое общение, то есть общение в литургическом служении и в Причастии, с Русской Православной Церковью, и как только придёт окончательное освобождение, то будет и внешне установлено полное общение с Московской Патриархией. А вся моя семья и вся вот эта белая эмиграция, как известно, была в Русской Зарубежной Церкви. По просьбе Сербской Церкви меня рукополагал во священники митрополит Анастасий, тогдашний глава Русской Зарубежной Церкви. И хотя сразу же я пошёл на сербский приход, но тем не менее рукоположение есть рукоположение, и я чувствовал в этом смысле, что я был таинственно, в самой глубине таинства священства, связан с Церковью, в которой были мои родители, мои братья, сестры и вся семья. И поэтому тут для меня был, конечно, вопрос — потому что я знал, какова была теория зарубежников в отношении Московской Патриархии после Декларации митрополита Сергия о лояльности к Советской власти. Это было всё, конечно, в основном политическое, но тем не менее в этом было и нечто духовное. И поэтому для меня вопрос этот был очень острый — я знал, что оставаясь со своей паствой, что было по прямому завету Христа в Евангелии, я тем самым фактически переходил из общения с Зарубежной Церковью ко прямому и непосредственному общению с Русской Церковью Патриаршей, с Московской Патриархией. И когда я для себя этот вопрос решил, то я понял, что это был принципиальный вопрос — о том, что Божественная благодать Евхаристии, то есть Причастия, выше церковных юрисдикций, то есть подчинения тому или иному Синоду, Собору или епископу. Уже став на этот путь, я с него не сходил и никогда не сошёл, потому что Церковь была для меня выше, чем земные пути. Божественная природа Церкви, выражающаяся в иерархии и в таинствах, была для меня выше, чем человеческая природа Церкви, которая может иногда ошибаться. Я думал, что так и останусь навсегда отрезанным от своих родителей и что буду за «железным занавесом» и никогда с ними не встречусь, — а тут я вдруг уехал в Париж, после того как меня выпустили из коммунистической югославской тюрьмы и, можно сказать, «посоветовали» в кавычках, покинуть Югославию (это было после того как Тито рассорился со Сталиным), и в самом Париже с вокзала уехал — куда? — в Русскую Зарубежную Церковь, и там мне предложили служить. И первое, что я сказал после первой встречи, первых слез обоюдных, я сказал открыто и прямо владыке Иоанну, что я не могу по совести своей бросать камнем, как это делали многие в Зарубежье, в Русскую Православную Церковь, её Патриарха и её иерархов. Знаете, что он мне сказал? Он мне сказал: «Я каждый день на проскомидии поминаю Патриарха Алексия. Он Патриарх. И наша молитва всё-таки остаётся. В силу обстоятельств мы оказались отрезаны, но литургически мы едины. Русская Церковь, как и вся Православная Церковь, соединена евхаристически, и мы с ней и в ней. А административно нам приходится, ради нашей паствы и ради известных принципов, идти этим путём, но это нисколько не нарушает нашего таинственного единства всей Церкви. Поэтому, будучи сербским клириком, ты можешь служить, где хочешь — в канонических Церквах, разумеется, — и приходи, со мной служи». Вот как по святости своей, по своему действительно подлинному блаженному видению поступил со мной незабвенный владыка Иоанн Максимович. Возвращались мы назад в Париж из Лондона, куда ездили на лето, на два месяца, встретиться с моей сестрой, которая жила в это время в Лондоне, и с многими родственниками и друзьями. И моя матушка, покойная жена моя, занемогла. Что-то случилось неясное, но у неё была страшная боль в бедре, она не могла ступить, она не могла двинуться, и еле-еле мы привезли её туда в школу, где мы жили в Версале, и сразу же вызвали французского врача. И французский врач долго её осматривал, покачал головой, отвёл меня в сторону, и сказал: «Вы должны свыкнуться с мыслью, что она уже никогда ходить больше не сможет. Вам придётся купить для неё специальный стул на колёсах. И это уже до конца жизни. Но всё-таки мы её отправим в больницу для окончательной и полной проверки». Ну, можете себе представить: после всех испытаний, которые уже с нами были, после моей тюрьмы, после всех трудностей, которые были с моей покойницей, представляете себе вот такое? Владыка Иоанн был в это время в отъезде. Приехал, узнал об этом, сразу же вызвал меня, говорит: «Не беспокойся. Я завтра приду, её причащу. А потом можете везти её в больницу». Он служил Литургию один, я был в это время с ней. И он после Литургии (это была домовая школьная церковь), в полном облачении пришёл с Чашей. С Чашей, от Литургии, прямо так пришёл. И остановился в дверях и говорит: «Мария, вставай! Иди причащаться». И она вдруг встала и пошла. Он спрашивает: «Больно?» — «Нет». -«Ну, иди, причастись». — «Причастилась? А теперь иди снова ложись». Она легла. Это было как во сне. Он ушёл — потреблять Святые Дары, назад в церковь, я остался с ней. Она мне говорит: «Боль прошла. Ничего не чувствую». Но тем не менее после обеда приехала «скорая помощь» и отвезли её в больницу. Пробыла она там несколько дней, и через несколько дней вернули её с запиской доктора: «Чего вы нам её прислали? Она совершенно здорова, ничего у неё нет». Что это было, как это было — один Бог знает. Я просто говорю то, что было. После этого мы ещё некоторое время оставались с владыкой Иоанном там, в этой школе, с этими детишками, в этой церковке. Я там служил с Владыкой, это было незабвенное время. Но в это время, когда мы ездили на свидание с родственниками в Лондон, я там тоже встретился с ещё одним великим плодом Церкви, скажем так, сербским епископом Николаем Велимировичем. О нём я тоже мог бы много рассказывать, но в данный момент просто скажу, что мы с ним встретились, и он мне просто дал послушание: приезжай сюда в Лондон, нам нужен сербский священник, а ты таковой — хоть ты и русский, но ты и сербский, ты знаешь по-сербски, приезжай. А мы были с ним знакомы ещё с Югославии, давно. И вот, значит, я сказал это владыке Иоанну — он очень почитал владыку Николая, знал его близко, он служил в его епархии, в Югославии. А Николай про него, про владыку Иоанна, говорил: «Вот ходит по земле живой святой». Ну вот эти два святых, так сказать, сотрудничали, встретились, и оба решили, что мне надо быть в лондонской Сербской Церкви, и я переехал туда. И помню, как мы уезжали. Как владыка Иоанн стоял и видел, как мы уезжали на такси, и крестил нас обеими руками, не переставая, до тех пор, пока мы не скрылись уже в конце дороги, — так и вижу его сейчас, с его ласковой улыбкой, с его изумительным взглядом, детским таким, любящим, отеческим, — и благословлял нас на новый путь. Через некоторое время вдруг звонок по телефону, уже в Лондоне. Владыка Иоанн звонит: «Я здесь, в Лондоне, приезжай со мной служить!» И я сразу же поехал. Он был управляющим в то время всеми Зарубежными приходами Западной Европы, в том числе и Лондона, а я в это время встретился и очень подружился с моим новым духовником владыкой Антонием Сурожским, который и сейчас ещё в Лондоне. И служил постоянно с ним. И там, конечно, — это была Патриаршая Церковь — поминали Патриарха Алексия. Это нисколько не помешало владыке Иоанну пригласить меня и служить в том же Лондоне в противоположной, так сказать, Церкви. Оба моих друга и духовных отца не препятствовали этому. И владыка Иоанн даже радовался этому, и владыка Антоний тоже. Так вот через меня, грешного, в тот момент были полные мир и любовь между обеими Церквами, которые официально были в раздоре. Так святые иногда совершают и вот этого рода чудеса. Следующая встреча произошла тут же, в этой самой квартире в Лондоне, когда он явился ко мне после смерти и возвратил меня, в полном смысле этого слова, на литургический путь. Потому что были испытания и искушения в ту минуту, и знал он, почему ему нужно было вот так меня, можно сказать, даже грубовато разбудить, и ткнуть под ребро, и сказать: «Иди служить Литургию!» — и я пошёл и служил. Вот, «по плодам их узнаете их» (Мф. 7:16).